Муза

Автор: Павел Hjorvind Курмилев

 

Она приходила только ночью.

Она звонила мне накануне, всегда с разных телефонов, никогда – с одного дважды, так что в итоге я уже не пытался определять и сохранять ее номера, и говорила, что придет.
Иногда приходила раньше времени, заставая меня одетым в бесформенные, удобнейшие в мире обноски, которые я носил, когда был в мансарде один, - я двигал мольберты и мебель, подметал пыль, прятал неудачные эскизы, самые неудачные – комкал и заталкивал в камин. Она звонила в дверь неожиданно и резко, так что у меня подпрыгивало к горлу сердце, и я бежал открывать, вытирая руки – от пыли или краски – об одежду, и зная, что выгляжу нелепо.
Иногда она опаздывала, иногда и вовсе приходила к исходу ночи, и всю ночь я, в той одежде, которую считал своей лучшей, ходил по мансарде, а иногда вставал и замирал, пытаясь услышать звук ее шагов, и рано или поздно различал неторопливый, острый стук маленьких каблуков по бесконечной лестнице. Я открывал дверь и ждал, ждал, пока она, наконец, не поднималась на площадку и не просила прощения за то, что опоздала.
Рано или поздно, она приходила всегда, и никогда не появлялась без предупреждения.
Она спрашивала: «Вы предложите мне войти?», или – «Вы не передумали работать со мной?», или - «Ваше приглашение еще в силе?», или что-либо еще в том же роде.

Я написал десятки, а возможно и сотни ее портретов, но я не знал, как ее зовут.

Она не ела и не пила. Никогда и ничего.

* * *


Она никогда не выглядела одинаково дважды, меняла практически все – одежду и украшения, движения и жесты, цвет волос, прическу. Кажется, неуловимо менялись даже ее лицо и тело, но она приходила так редко – раз в полгода, раз в год – что это было почти естественным. 
Мне всегда хотелось знать, меняют ли цвет ее глаза, но ресницы ее были столь длинны, а тень от них – такой густой, что цвет ее глаз оставался для меня тайной. Даже когда я включал все источники света, которые были в студии.

Она позировала мне до рассвета, никогда не уставала, никогда не просила перерывов, если я заканчивал эскиз, всегда предлагала новую позу, новый образ, - а под утро уходила, тщательно, педантично одевшись, и унося с собой те из картин и набросков, что нравились ей больше всего. Иногда брала только что сделанный карандашный эскиз, иногда – одну из картин, которые я шлифовал полгода или год со дня ее последнего визита.

Иногда мне казалось, что она – квинтэссенция и живое воплощение замыслов, теснящихся в моей голове. Она выполняла почти все, о чем я ее просил, и выполняла самозабвенно, отдавая каждому наброску себя всю. Иногда мне казалось, что она сама – мое творение, моя лучшая картина, а все, что я пишу с нее – копии и самоплагиат.
Иногда мне казалось, что из нас двоих именно она подлинный творец, а я – инструмент и материал в ее руках, подобно карандашу и бумаге в моих собственных, и все, что делаю я, зависит лишь от неких моих постоянных качеств, как зависит картина от качеств красок, холста или кисти, но никак не от моей воли, моих познаний, моих замыслов. Иногда мне казалось, что она пишет себя, сама пишет себя – мной.

Сменяя друг друга, состояния эти оборачивались совершенно неизъяснимым чувством близости, и более того – причастности, единения. Как описать это чувство? Сравнивать его с тем, что испытывают любовники, когда становятся одним целым, столь же малоуместно, как сравнить танец и схватку безумной любви – с бурным взаимодействием двух соединенных химических реактивов.
Вроде бы и символизм налицо, но ничего и не передано. Совсем ничего.

Сотни раз - с другими женщинами – я пытался представить себе ее, но никогда, ни единого раза мне не удавалось поверить в собственный обман. Ее лицо ускользало, и тем более ускользало тело, которое я никогда не видел обнаженным полностью, это было табу; и уж совсем никак мне не удавалось вызвать в памяти ее глаза – цвет которых – скрытый в зубчатой тени немыслимых ресниц – оставался для меня тайной.

* * *


Я пытался сосчитать наши встречи, но не мог. Помнил, что в прошлый раз она пришла с черными прямыми волосами, похожими на перья ворона; помнил, что раньше у нее были крупные, ярко-огненные локоны, и челка, доходящая до самых глаз. 
Все чаще мне казалось, что она была всегда. Всегда приходила раз в год или полгода, и всегда моя мансарда была заставлена и завешена ее портретами. 

Она иногда упоминала своих мужчин, или мужчину, если это был один и то же человек, а имени не называла, как и своего собственного; иногда он – или один из них? - встречал ее, и я смотрел из окна, как она идет к кому-то через улицу. Это должно было ранить мое самолюбие, но не ранило. В моменты, когда я рисовал ее, она принадлежала мне более, чем принадлежала бы величайшему любовнику на свете во время самой ненасытной, самой жадной любви в жизни.

Она бывала церемонной и чопорной, словно играла – в кино или театре - аристократку прошлых веков и чересчур вошла в образ, и тогда двигалась плавно, а разговаривала ровно столько, сколько было нужно, то есть почти не разговаривала; бывала смешливой, как девчонка-подросток, дурашливой и непосредственной, могла в каком-нибудь порыве схватить меня за руки своими то прохладными, то теплыми невесомыми ладошками, пританцовывала, вертелась – кроме тех минут, когда замирала, позируя, и очень много болтала ни о чем. Она бывала – разной. Иногда мне казалось, что она провоцирует меня, но я не понимал, на что.

Она появилась ниоткуда.
Позвонила.
Сказала, что ей рекомендовали меня как художника – несколькими годами раньше я бы непременно и жадно спросил, кто, но к тому времени этот вопрос уже потерял смысл, спросила, хотел бы я написать ее. И я ответил удивительно красивому и удивительно незапоминающемуся голосу в телефонной трубке: да. Хочу. Очень.
А вот во что она была одета или какими были ее волосы при нашей первой встрече – этого я уже не могу вспомнить.

* * *


Развязка, если это можно счесть развязкой, наступила ноябрьской ночью, когда безумствовал ветер, и тяжелый, крупный снег стремительно сменялся дождем, а дождь – снегом. Выключив электричество и разведя огонь в камине, я стоял у окна и смотрел на улицу, на рыжий шар фонаря, выхватывающий из тьмы рой снежинок и капель. Ветер постоянно менял направление, и из-за этого казалось, что капли, несущиеся в пятне света то вправо, то влево, - одни и те же капли, а хлопья снега, летящие то вниз, то вверх – одни и те же хлопья, неспособные покинуть очерченный светом фонаря зачарованный круг.

Потом фонарь вдруг погас, словно его задул ветер, и почти в тот же самый миг в дверь постучали. Я крупно вздрогнул – случившееся совпадение было невыносимо, пронзительно тревожным – и пошел открывать.
Щелкнул выключателем – тщетно.
Темнота прихожей, куда не проникал свет камина, внезапно стала липкой и хищной. Ждущей. Я вернулся в студию, зажег свечу от поленьев в камине.
- Кто здесь? – крикнул я, в волнении не чувствуя капель горячего воска на пальцах.
- Это я. Прошу прощения, я, кажется, опять немного опоздала…
Я лязгнул тугим замком.
Да, это была она. В черном пальто с какими-то крупными пряжками, и с волосами белыми, как снег. Огонь моей свечи отражался в ее больших глазах, не в силах выявить их цвет.
- Вы пригласите меня войти? Не передумали работать со мной?
- Нет, что вы. Прошу вас, проходите.

* * *


На ту ночь у меня была запланирован один трюк, - в общем-то, бесчестный, но казавшийся мне в то момент изящным. Я твердо решил написать мою гостью обнаженной хотя бы по памяти, и поставил специально раскопанное в чулане большое зеркало так, чтобы в нем видеть, что происходит за ширмой.
Полутьма оказалась мне на руку, - частично задрапированное обрезками каких-то тканей зеркало осталось незамеченным.
Она щебетала за ширмой, а я отвечал невпопад, крутил в пальцах любимую длинную кисть и внимательно слушал шорох одежды.
Когда решил, что пора, - сердце билось где-то в гортани, - глянул в зеркало.
Вначале я решил, что полутьма сыграла со мной шутку, или я неверно рассчитал угол отражения, но нет – голос моей гостьи слышался прямо из-за ширмы, звучал в полуметре от меня, но я ясно видел, что в зеркале никого нет. Не в силах вынести этого, я шагнул за ширму, как шагают, наверное, в огонь, - уже зная, давно на самом деле зная, что разрушу этим все.

Я увидел белевший в полумраке огромный и страшный шрам – в форме креста – между совершенными, высокими и полными грудями, красоту которых в тот миг не способен был ощутить. Перевел взгляд на зеркало – в нем был я, была студия, был ворох одежды, уже снятой и еще не надетой, - но не было ее.
Она крикнула. Крикнула без слов, как от страха, или, скорее, как от боли. Закрылась руками. Заслонилась подхваченным со стула платьем. Бросилась, прижав к себе это платье, прочь от меня во тьму прихожей, сорвала там пальто, с шумом обрушив вешалку.
Я рванулся следом, споткнулся об оставленные ею высокие сапоги. Кое-как нашарил дверь и бросился вниз по лестнице, такой узкой и крутой, что бег по ней всегда больше всего напоминал мне падение, а сейчас, по сути, и был настоящим падением, - во всяком случае, я не помню, чтобы хоть раз коснулся ногой ступеней…
Я вырвался в мокрый, острый, бушующий холод улицы. Слепому после тьмы лестничного провала, мне впились в глаза жала снежинок и капель ледяной воды, я сделал несколько шагов по слякоти, не видя никого и ничего, - а затем удар поднял меня в воздух и заставил проехаться по скользкой земле. Самой секунды падения я даже не ощутил.

* * *


Протерев глаза, я увидел, как высокий силуэт склоняется ко мне и протягивает руки. 
- Что ты ей сделал? – прозвучал страшный, какой-то неправильный, чужой, искаженный – я не могу описать это лучше – голос, и мое горло сдавили, одновременно вздергивая меня на ноги, - что ты сделал с ней?
Я ударил его по рукам – тщетно, попытался пнуть – пинок попал в пустоту.
Боль в шее становилась нестерпимой, и всем существом я понял – еще секунда или две – и мир исчезнет.
Я ударил его по голове, но он лишь дернул головой, словно в досаде. Тогда я понял, что все еще держу в кулаке длинную кисть.
Перехватив кисть за концы, я сломал ее об одну из державших меня рук.
Потом, последним осмысленным усилием, размахнулся и вонзил обломок – тот, что был в правой руке, - врагу в горло.

* * *


Я помню, как полз вверх по ступеням бесконечной лестницы, погруженной в абсолютную тьму. Помню боль в смятом горле и собственный страх умереть, задохнуться, не добравшись до порога мансарды, - почему-то доползти до мансарды было для меня в те мгновения иррационально важно… Помню, как молился о каждом новом глотке воздуха. Как перевалился через порог, как запер за собой дверь.

Я ждал ареста, - возможно, предваряемого дотошными расспросами о том, не слышал ли я чего-либо подозрительного такой-то ночью, - но не происходило ровным счетом ничего, словно я и не убил кого-то у подъезда собственного дома. 

Прошло полгода. Я ждал ее звонка, хоть и понимал, что она не позвонит.

Вчера она позвонила.
- Вы не передумали работать со мной? – услышал я очень красивый голос, который невозможно вспомнить и описать.

21.01.2009.

Write a comment

Comments: 0